«Мне было 16…»
Когда началась война, мне было 16 лет. Девчонка еще. И это тяжелое, горькое время я тогда воспринимала по-своему, по-детски…

В нашей деревне стояли немцы. Мой старший брат ушел к партизанам, и в доме остались мать и дети – я и моя сестра Броня.
А сосед у нас стал полицаем. Приходит он как-то: «Где брат ваш? Где ваш сын?» А мама отвечает: «Ушел погулять с ребятами. К друзьям пошел».
На следующий день опять приходит и опять его ищет. Мама снова: «Я уж и не знаю, может, случилось что. Откуда я знаю, почему он не пришел: может, заболел, может, прибил кто».
Сосед ушел, но мы уже поняли: нас заберут. Знали уже, что за нами следят. И договорились с сестрой, что делать будем: станут нас допрашивать, а мы лицо закроем руками и орать будем. Пусть бьют, колотят, режут на куски – ничего. Главное — орать и ничего не говорить.
И они пришли.
На следующий день я вышла на крыльцо, а мне дуло автомата в лицо. Смотрю – кругом одни полицаи. Вошли к нам, обыск стали делать.
А Броня моя побежала, открыла погреб, а там бочка с солеными огурцами стояла. В ней штук десять всего осталось, один рассол да зелень. Она в эту бочку с рассолом залезла, кружочком накрылась и сидит.
Полицай посмотрел по списку – одного человека не хватает. Говорит матери: «Где она? Давай свою дочку». А отец наш до войны с ним вместе работал — на одной улице жили. И отец стал просил его: «Скажи, что нас дома нет, скажи, что ушли, скажи, не застал, замок повесь на нашей двери. Мы уйдем». А тот прикладом замахивается: «Да я тебя убью сейчас. Давай сюда эту свою дочку. Если не заявится, то я тебя убью здесь».
Тогда я как закричу: «Броня, где ты? Вылезай, отца из-за тебя убивать будут». И тут Бронечка моя выходит. Вся мокрая, в рассоле. Мне только что страшно было, что отца убьют, а тут как начала смеяться.
В общем, забрали нас всех в тюрьму. А там – холод, грязюка, клопы по стенам стадами бегают, вши. Кошмар!
Привели меня на допрос. Так было: меня спрашивали, где брат. Я говорю: «Откуда я знаю, ну как я могу знать? Я знаю, что его нет дома. А где он, не знаю». Потом еще вопросы, еще вопросы. Допросили меня, ударили несколько раз. Потом поставили лицом к шкафу.
А тут Броню мою ведут. Я как ее увидела, как вспомнила, что она в бочке сидела, как разобрал меня смех – все тело трясется. Немец подходит и сапогом меня. А я остановиться не могу. Он опять меня сапогом, а мне хоть бы что – смеюсь и все тут. Какое-то такое бесчувствие было — я уже ничего не ощущала. Была как каменная.
А через три недели нас выпустили, ничего не добившись. Решили, что брат к нам обязательное придет – тогда его и возьмут.

А ведь мы уже думали, расстреляют нас на старом кладбище. Я тогда придумала: вот поставят меня у рва, а как начнут затворами щелкать, я скакну в ров, побегу по нему до другого, а там дальше и дальше. И спрячусь. А они мимо пробегут и не найдут меня в темноте.
Из тюрьмы мы пришли такими счастливыми! Только к дому подошли, соседи прибежали: кто молока крынку несет, кто хлеба кусок, кто сала.
А потом мы в партизаны решили уйти – нас бы в покое все равно не оставили.
Уходили по одному – ведь за нами следили. Я пошла в белом плаще и с зонтиком, как будто просто гуляю.
Шли в отряд ночью. Над нами звездочки мигали в небе. И вдруг два волка перебежали дорогу. Проводники, что нас вели, сказали тогда: «Плохая примета. Двое из вас назад не вернутся».
А когда пришли мы на стоянку партизанскую, папа сел на пенек, на одну ногу меня посадил, на другую Броню. Как он плакал! Нас целовал: «Как мне вас жалко! Вот вся жизнь наша и кончилась. Вот теперь наш дом, вот эти пенечки – наши стульчики».
В партизанском отряде мы были год. Потом немцев выбили, и в 44-м я вернулась из леса. А примета сбылась: я похоронила маму, и папа умер в отряде от тифа.
Антонина Антоновна Томина, г. Калуга